Актуальная литература, поэзия, проза, новости культуры,| Тайнинка.ру

Homepage | Описательная проза | Отчёт о поездке в Италию
Отчёт о поездке в Италию
Автор: Вадим Калинин   
10.03.2009 11:02

Туда сюда обратно, тебе и мне приятно, или невероятные приключения Красной Рыьки в Адриатическом море и его окрестностях

 Мой страх перед чиновником – есть страх животный и тупой. Рядом со специалистом в области документации заведенной для учета и контроля особей моего вида я ощущаю себя дохлой, а иногда и полуразложившейся крысой. Я не люблю и не понимаю абсурда, кстати именно поэтому так часто грешу этой дрянью текстуально. Я не капли не удивился, узнав, что для получения визы в Италию необходимо иметь на руках билет в эту страну, а так же о том, что билет я смогу приобрести только при наличие визы. Я совершил внутреннее движение, напоминающее действия, которые проделывает человек, несгибаемо вознамеривавшийся покинуть пыльный, горящий и одновременно тонущий в океане мешок, и способом столь же увлекательным, сколь и не понятным оказался в дьюти фри. Любой здоровый соотечественник с детства осведомлен о том, что оказавшись в дьюти фри необходимо покупать виски. Остальные сорта косорыловки в такого рода местах приобретают только измотанные вконец тоталитарным паскудством рейверы и сквотеры. Не имея серьезного опыта в получение виски (точнее раньше, покупая виски я всегда оьладал возможностью опереться о плечо друга или еще об какую-нибудь правильную и полезную канитель, к примеру платан) я позвонил, тщательно упомянутому в «Хрустальных пиписьках» О. и сказал: «Смотри, друг мой, я почти уже полетел, и мир, как ему и положено, практически от этой ситуации охуел, но самое поразительное, что я успел зацепить краем ложноножки бутылку Джека Дениелса». «Ты тороплив и не развит брателло, - ответил многоопытный сдержанный О. – С пазырем Дениелса подле хлеборезки ты скорее всего напомнишь окружающим в тех отдаленных местах Жванецкого, нанятого Паперным в качестве конферансье, а это ноу гуд имидж. Возьми Джемисон. С таким напитком в какрмане плаща трудно соскучиться или наскучить, ведь за океаном самогон фальшив, а словарный запас скуден». «Спасибо, - сказал я – Жутко приятно получить полезный и мудрый совет, когда ощущаешь всей шкурой суровый тет-а-тет с прекрасным и яростным миром!», после чего, уже без сомнений в районе копчика, приобрел суровый и сдержаный Джемисон в пластиковой полулитровой бутылке и взлетел в небо над более всего напоминающим тщательно и гпротивоестественно ровно нарезанный, однако совершенно заплесневевевший торт, ранневесенним Шереметьево.

 Я люблю летать, и разумеется я люблю летать пьяным. Вообще перемещаться с места на место значительно смачнее будучи в говно. Если бы я не ссал цирроза такой толстой с прозеленью струей, я стал бы Крузенштерн. Я никогда не блюю в морскую воду, и сметливо смотрю в горизонт. Из меня вышел бы тонкий, мягкий Крузенштерн. Я не стал бы вешать юнгу вверх ногами, и ебать его в рот, только за то, что он липнет к новому коку. Так по отношению к несчастному, и без этого обреченному на анальное возмездие ребенку может поступить только хуевый злобный Крузенштерн. Из такого Крузенштерна надо варить борщ и сразу же выливать за борт, потому что из говна пиздатого борща не сваришь. 

Самолет вообще предмет забавный, снаружи и спереди он выглядит, как достаточно крупная и обвисшая жопа с крыльями. Такие жопы в мучнистых ноздреватых бугорках и складках обычно принадлежат женщинам большим, но пугливым, с длинными в кобылу прыщавыми бледными лицами, и млечными холодными ступнями, на грубых синевато белых пальцах их ног, торчат единичные длинные унылые волоски. Однако сракоподобие сие обманчиво. Изнутри в самолете совершенно нет ничего от прямой кишки, особенно когда он уже взлетел, но еще не набрал высоту, скорее уж он похож на рот во время минета (с точки зрения ебущего, но не сосущего), это сходство обусловлено тонкостью самолетных стен, по отношению к холодной белесой, необязательной обширности застенного пространства. Попробуйте, ебя в рот трогательную, нежную девушку, потрогать свой хуй, сквозь ее щеку, и вы поймете, о чем я. В случае же с самолетом, на месте хуя присутствуете вы целиком. Это чувство сладостного, буквального неземного охуения сильно усугубляется алкогольной стронгониной. Человека интеллигентного и юного, первый полет может заставить ссать, плакать и любить уже после ста-ста пятидесяти грамм дешевого шотландского пойла. Я не юн, и летел не впервой. Для того, чтобы добраться до чувства сладостного умиленья, близкого к тому, что испытываешь, осторожно и грустно мочась в любимый рот, мне потребовалось полтора часа и триста грамм алкоголя. Тогда я стал светлым строгим и стеклянным, как малый набор химпосуды. Я внутренне пронзительно рыдал, пробираясь вдоль сидений в далекий и маленький, словно терновый куст, на горизонте покрытой густым и полупрозрачным ливнем украинской степи, самолетный сортир. Я вспоминал как мягко указывала лапкой Наттержак мне на зеленый кубик коридора, как оранжево садилось солнце перед взлетом, я смотрел на кучевую, все еще освещенную мохнатую белезнищу, и понимал, что валюсь телеграфным столбом в оранжевый сумрак, лечу с велосипеда в росистую по пояс траву, несусь со скалы вниз, в ярчайший холодный стеклянный бой вечернего черного моря. Я впервые падал в яростное, яркое и огромное пространство за пределами того обширного, мрачноватого и многообразного, несмотря на некоторую монотонность места которое мы русские, по свойственной нам слепой категоричности и некоторой инерции мышления привыкли называть своей страной. Мне нравилась мысль, что со мной это происходит не в пятнадцать припизднутых лет, а значительно позже. Такого рода острые эмоции в юности пугают и заставляют молодого человека прикрывать ебальничек и чресла потливым ватерклозетным цинизмом, дерюжкой вонюченькой и не слишком прозрачной.
Я отхлебнул еще, и за круглым окном резко, галлюциноторно стемнело. Малопонятные крепкие душком русскоязычные, однако акцентированные девки, лет по пятнадцать впереди визгливо заржали и захлопнули свою шторку, нарочито агрессивно двигая небольшими, но сильно лоснящимися сиськами. Самолет резко лег на бок, потом на другой. Пьяные попутчики стали пихать газетки в карманы нелепых корявых сумищ. За окнами поплыли состоящие из верениц электрических огоньков гигантские знаки, наподобие тех, что видать с небес в пустыне Наска. Сочные оранжевые виноградины огней, на густом малиново-черном, с синими прожилками клубистом фоне. В герметичном салоне самолета началась весна. Внизу был Рим.
Выйдя из самолета, покачиваясь, и скалясь я из чистого любопытства влез в какой-то курортно-футуристическом монорельс, и он привез меня в полупустое и приплюснутое сине-желтое здание, где во множестве бродили скучные карабинеры. Один из них сидел в уютной будочке и этим меня к себе очень расположил (умный человек всегда обустроится). Не владея итальянским, я подошел к будочке и просунул в дырку на ней свой паспорт. Мне просто хотелось таким образом познакомиться. Карабинеру мой паспорт очень понравился. Он очень долго мял его в крошечных, слабых кроличьих лапках, потом одел на голову цилиндрический с полоской картузик, и потащил меня к другим карабинерам. Те обступили меня и радостно, возбужденно стали ощупывать. Наконец два самых маленьких и жизнерадостных (хотя и сонных) карабинера приволокли коротенькую лишенную шеи женщинку. Она знала на английском не меньше двадцати слов, и тут же весело, и пританцовывая стала мне рассказывать, что у меня очень плохая виза, а так же интересоваться где я такой отстой добыл. «В посольстве дали!» – ответил я.

 Карабинеры очень удивились столь вычурному происхождению визы, и осведомились, есть ли у меня кридитная карточка. «Не скажу!» - ответил я, полагая этот вопрос чересчур интимным. Тогда маленькая карабинерская бабешка спросила, есть ли у меня бабло. «С какой целью интересуетесь? – задал я резонный вопрос – В займы хотите?». Карабинеры посмеялись, и сказали, что взаймы совершенно не хотят, а совсем напротив обеспокоены вопросом, где я буду спать. «В пизде!» – сказал я про себя, а вслух добавил: «Я вообще неибаться русский врайтер с пейнтером, так что где спать мне в целом поебать, и кроме того меня сейчас тут должен истерично шукать ваш итальянский врайтер с киномейкером, и мнится мне, что если он меня ненайдет, то пиздец как расстроится». «Ты че, реально русский врайтер?» – спросил усатый карабинер. «А ты думал?» – ответил я. «Ебать-ебать – всплеснул руками усатый – Прям, как Достоевский?». «Как Гоголь – уточнил я – Достоевский сосет!». Карабинеры обрадовались и нестройным хором возопили: «Добро пожаловать в Италию!!!». 

На выходе из аэропорта я приметил двух молодых в жопу бухих пацанчиков. На одном были застегнутые в районе коленок штаны, турецкая дранинка с надписью «Адидас» в подтеках собачьей слюны и женские серебрянные сапожки, второй рассекал ночной душистый воздух в сереневом плаще, розовой блузке с кружевным оранжевым воротником поверх волосатейшей груди и джинсах со стрелкой, однако воротника, этой жопе показалось мало, и он нацепил поверх оного здоровенную серебристую бляху с мерседесовским значком на никелерованной цепи. Я сразу прохавал, что это и есть мои реальные итальянские кореша. Хорошо одетые люди всегда в респектах. Я взялся им махать обеими руками, стараясь крепче походить на ветилятор, ребятишки тут же меня собезьянничали, задевая друг друга, и пританцовывая. Мы пожали друг другу руки, похлопали друг друга по спине, потом по плечам, потом обнялись, расшаркались, и наконец я ущипнул парня в розовой блузке за сраку. Он порозовел и провел мне тыльной стороной ладони по яйцам. «Так, с этим понятно» - подумал я. Памятуя о пылкой и неразборчивой итальянской ревности, я решил в дальнейшем, щипать за филей бродящих парочками аборигенов только после выяснения степени интимности их связи. Наконец, прищурившись, я опознал в малчике в серебряных сапожках Мика.
«Не пугайся, - сказал мне Мик, на английском, от которого мой внутренний Шескпир пережил припадок ликантропии, громко и наотмашь хлопнув своего соратника по спине – Это мой бой френд Роберто!». Гм… подумал я, вроде бы у Мика была жена Лена… ну так ведь юрап, свободные нравы… «И как, давно вы вместе?» – из вежливости поинтересовался я, огорченный тем, что, не успев и двух минут протусоваться в средиземье, уже дал кому-то мавританские поводья. «Со вчерашнего вечера!» – задорно ответил Мик, - «И совершенно неприрывно бухаем! Хочешь пивосика, дружбан?». Полагая пиво в это время суток невменяемой роскошью, я достал из внутреннего кармана недопитую бутылку вискаря. К тому моменту мы уже успели забраться в серебрянный кургузый мерцедесик. «Прислонитесь к скотланду, чувачко!» - я протянул бутылку сидящему за рулем Роберто. Тот в три выхлеба ополовинил порцию, потеребил свободной рукой серебрянную бляху на шее, и с невероятной для столь манерного юноши агрессивностью нажал на газ. Наш автомобильчик, рванул с места, оставив на освальте черный резиновый след и мы полетели в шевелящуюся весеннюю римскую ночную неизвестность.

 Уячить под винтарь из-за руля – это есть часть европейской культуры?» - осведомился я на пиджинге, от которого у Микеле упала Лингва в выключенном ноутбуке. «А ты как думаешь? » – Роберто отчего-то помрачнел, наверное, он переживал за ползущую на четвереньках в хлам юную Европу. «Не журись, парубок! Мы в России тоже кушаем за бубликом, тока соску при этом в обеих пассатижах держим, ибо тремор выел пипл, от трех и до шестидесяти». Облокотившись о спинки передних сидений, дабы сподручней ползла штырятина, я глядел в чужую пахучую тьму, прихлебывая тяжкий и камфористый буржуйский напиток. 

Рим выглядел пездо, но мало. То бишь поначалу в глухой и совершенно украинской темноте сторонящейся испуганных бледных конусов нашего переднего света редко, и как-то зря возникали, подсвеченные по-сочински круглыми плафонами, населенные скучающим сутулым, прикованным к мотороллерам молодняком площадки, возле каких-то серых в коричневых трещинах севастопольских стен, потом, видимо ближе к центру, всякой огонёчной бижутерии сделалось больше и проступили кривые поросшие скутерами и арабами улицы, обшарпанные охристые в угольно-черных прожилках, теперь уже жилищные стены, и наконец, о чудо, я приметил что на стенах этих окошки с теми самыми полосатыми ставенками-жалюзями. Тут то и лопнуло заключавшее меня в несветящееся яйцо, ощущение будто мне морочат голову, растирая силос на кирном и недобром английском, два, угнавших Мерседес севастопольских малчика, и я чувствуя, как сладко сжимается мое очко, и как струя ледяной газировки бьет в диафрагму, вдруг и сразу понял, что я в Риме.

«Остановите всё! - сказал я – Мне нужно!». «Фарэ пипи?» - поинтересовался Микеле. «Не то и не другое, - я рубанул воздух ладонью, - Мне необходимо соблюсть грит рашен традишн!». Роберто, мрачный, как извлеченный из менструирующей манды, неуспевший эякулировать уд, остановил, свой автомобиль, который, судя по еблу, был родным но, в силу гнилого нутра, богатым братом моего пылесоса. «Чё те надо, товарищ – спросил, скалясь Микель, - Мы в двух кварталах от Колизея». «Они боятся, что я обоссу Колизей… - подумалось мне – Добрые, милые, но вообще недогадливые люди». Я вышел из машины и направился к ближайшему, стриженному под тополь платану, то бишь у них там тополиный голяк, ну они и стригут чего попало. Я облокотился о такой, похожий на культю робота Вертера, платан и трижды, как в школьные годы в Крыму хрипло, пьяно и протяжно проорал: «Я так хотел бы опираться о платан!», потом вернулся в автомобильное лоно, и, взглянув случайным вороном в журавлиные круглые глаза новым товарищам по творческой незадаче, тихонечко и на русском православном жалобно пропел: «А так мне кажется, что все это зря…». По-моему, народ меня понял. Итальянцы вообще удивительно чуткий и охочий до чужой ебанутости пипл. Они улыбнулись мне как в двадцать восьмом году, затянутый в свежайший морской китель Колчак, улыбнулся посреди теплого искристого белого рая полярников меховому, потному уже, но все еще не снявшему лыжи, Амундсену. Микеле погладил меня глазами, потом повернулся к Роберто, и, глядя на него, как жена на Штирлица прочувствовано, медленно и глубоко проговорил: «Поехали пить… Только покатай нас сначала по центряку… А то не хорошо как то так сразу взять, и в говно наебениться…». Роберто кивнул другу, словно корнет Оболенский своему оставшемуся инкогнито боевому командиру, и мы с визгом ринулись обкатывать центр Европы.

Раза три мы облетели вокруг Колизея и погрузились в цветные, невиданно кривые улицы, сжатые противоестественно высокими (если глядеть снизу, это потому что улицы узкие, и неебаться живописными, в следствии разновсякости кладки, а так же изобилия трещин, зарослей и подтеков чего попало стенами. Мой слабеющий мозг стал потихоньку открываться городу. Душный и сладкий запах Рима вползал в меня, щекотал желудок и требовал дринка. Это был запах воска, масла, чего-то, что кладут в пирожные Данкин-Донатс, лавандового масла в смеси с колбасой, или … или может быть тот странный привкус, который возникает, если долго держать во рту зеленый переливчатый советский медиатор. Мы вылезли из машины, и сели на похожем на граненый стакан входе какого-то, словно вывалившегося из фильма Бессонна, кафе с грязно желтыми шелковыми с бахромой скатертями на деревянных квадратных столиках, со стойкой тусклого никеля, заставленной изобильной и пугающе, агрессивно аппетитной хавкой. Это был первый увиденный мной европейский интерьер. Меня поразила неуловимая патина, лежащая в этом кафе на всем. Откуда бралось такое ощущенье, я объяснить не брался, я наслаждался его присутствием. Патина эта – что-то вроде странного чувства крепкой поюзанности любого, даже самого нового предмета в интерьере, чувства сладостной несвежести всего окружающего. Чувство душного уюта плотной, прессованной, отдающей топленым маслом и тюльпанными лепесками растущей из самой себя жизни. Видимо это тот самый оттенок, что вызывал пьяные слезы умиленья Утрилло и повергал в безысходную тошнотворную тоску Гогена. Эту штуку и в самом деле очень хочется полюбить, и как то очень сразу понимаешь, что стоит впустить в себя хоть краешек любви к такой канители, и выхода уже не будет. Ты просто растечешься серым налетом вот по этому тусклому латунному поручню, станешь слоем чего-то сального, но такого родного и домашнего на спинке вот этого стула, пойдешь мыть стаканы, вон туда, за плюшевую с плешами пурпурную гардину. Многие европейские режиссеры пытались с переменным успехом передать нам, варварам огромных пустых и ветряных площадей эту интонацию интерьера. Этот сонно одурманивающий европейский яд. Однако в любой, даже самой лучшей подаче, он всего лишь сладостен, а, на самом деле, внутри себя вызывает легкую, словно тупой иглой обустроенную боль в спине, необъяснимое желанье плакать, и тусклым светом колышущуюся, словно внутреннее больное северное сияние, паранойю.
Мы выпили по кружке какого-то пива и съели по очень свежей однако не без специально упромысленной тухлинки пицце, потом нам стало пьяно и душно, мы вывалились на улицу, и попиздюхали куда-то вверх по брусчатке мимо высоких, покрытых пылью дверей, мимо противоестественно острых углов отдельных, неземной высоты строений, вырезающих краем крыши шестую часть из лунного диска, мимо уходящих вверх, к миниатюрным садикам кривых лесенок, мимо вполне реальных и работающих (в центре то города) здоровенных, чугунных водяных колонок, мимо задраенных белыми, пыльными жестяными шторами магазинных окон, на одной из которых черным и красным было написано: «Кусочек Панка!!! Евросоюз Говно!!!». Мимо стен расширяющейся кверху по стене бороды плюща, на которой шевелились от легчайшего ветра, огромные, с мое бедро, испускающие физически ощутимую пыльцу кисти мелких сиреневых цветов. Роберте, по свойственной лазоревым ортодоксам ветрености, давно уже подъсъеб в неизвестность. Наихристианнейший город, мэй би по причине незадачливо почившего римского папы, производил впечатление Булгаковски – инфернальное. Мы брели. Микеле указывал мне кривым пальцем на полную, в мозг визжащую видом луну, говорил: «Рим это круто…Я сам здесь в гостях… Ебать…Ебать!», глотал пиво, и все вызванивал, вызванивал кого-то…

Наконец Мик дозвонился какому-то далекому другу. С детской, щебечущей интонацией он стал не то уговаривать, не то подначивать этого далекого друга, которого, кстати, как мне пригрезилось, звали Ермано, на что-то лихое, выспреннее, но глубоко аморальное и уголовно наказуемое. При этом он залезал на парапет, садился на брусчатку, пару раз встал на правую руку, держа телефон в левой, а под конец пробежался по вертикальной стене. В этот момент Рим засиял серебристой пылью, словно опрокинулась луна и наводнила город серыми, голубыми и салатовыми блестками. Последний раз эта форма алкогольного галюциноза случалась со мной в одиннадцатом классе средней школы, когда в компании склонных к бессмысленному самопожертвованию интеллектуалов, я закусывал бритым кактусом спиртовую фракцию, применявшуюся в те странные, сумеречные, серебряные времена для протирки барабанов вычислительных машин. Даже огни баров стали зеленоватыми, а внутренности их загорелись мертвенной, ртутной маджентой. В целом Рим теперь бближе всего был к замку некромансера из третьих героев, убранный тонкими дышащими смертью и весной цветами в честь годовщины пробуждения мумии Ленина.

Посреди этого, вздыхающего паутинными голосами, колеблющегося и курящегося великолепия, возникло из воздуха инфернальное, серое, в словно нарисованных мелом, белых световых перьях, и кирпичных тонких длинных подтеках, влажное, освещенное изнутри нимфейно зеленым светом такси, а уж из этого такси, в свою очередь, образовался высокий статный похожий на эмигрировавший в девяносто пятом году призрак Бени Крика персонаж. На нем была широкополая черная шляпа, темно-синий фетровый лапсердак с воротником стойкой, напоминавший одновременно морской китель и гоголевскую шинель одетый поверх маджентистой в серебряных позументах майки-сеточки, классические спортивные серые, с красным лампасом, в гармошку собранные у ступней штаны-лохотроны, и найковские растоптанные до ширины моно-ласты кроссовки. Этот криминально-романтический тип улыбнулся нам небритым лицом малайского пирата и сказал на практически настоящем английском с жутким одесским акцентом: «Чао, я Ермано, сегодня вы будете спать со мной. Но сначала я хочу пить!». «Таки мы уже выпивали!» – Возразил Мик, для чего-то имитируя манеру Мони Шапошника. «Мик, - Ермано взял моего компаньона за пуговицу, - Разве я сказал, что пить хочешь ты?».
Такси промчалось по городу. За окнами, в нефтяной, или даже антрацитовой мгле вспыхивали освещенные островки, наподобие круглых театральных площадок. На площадках этих молодыми, карнавально разряженными людьми разыгрывались жанровые сценки из фильмов Филини, однако цветовой колорит происходящего был таким, словно цвета здесь откорректировал мастер, работавший над «Ночным Дозором». Наконец мы остановились на какой-то очень темной и сырой окраине. Здешняя застройка напоминала очень хороший, дорогой, как пересадка жопы и причесанный, как лобок Гвинет Пелтроу сухумский пансионат. Только серые в бордовых широких полосах корпуса с пустыми и огромными балконами, а так же оранжевые, двуигольчатые с приплюснутыми сверху кронами сосны, были в три-четыре раза больше чем полагается. «Есть такие курорты, - подумал я про себя, ухмыляясь, как странник Лавкрафта, - Где санаторий растет как дерево, а люди старея, лишь покрываются мхом, как стены».

По лестнице состоящей из ассиметричных, скользких, каменных плит мы поспешили куда-то в сырую низину, где в конце коридора, образованного мощными, пыльными и мокрыми шевелящимися, как мне показалось, без помощи ветра кустами была дощатая, эффектно подсвеченная кислотным зеленым дверца. Ермано открыл ее, стараясь не греметь ключами, и в ворсистой мокрой темноте, мы пошли по винтовой, с каменными и влажными, полуметровой высоты ступенями леснице куда-то вниз. Пройдя несколько шагов в абсолютной, полной поющего сырого тумана мгле, я решил выпить, дабы не угасить порыва. Я полез во внутренний карман за невесть где купленной, свежей бутылкой «Джеммисона», поскользнулся и с громогласным криком: «Ебать ту Люсю ручкой самопиской!» полетел вниз, в колючую, ощетинившуюся каменными тускло блестящими остриями пропасть.

 Утром, я проснулся на смутном, лежащем на полу, сиреневом матраце. Рядом, на широкой койке спали Микеле с Ермано. Жёсткий, истерично жизнерадостный солнечный луч в котором танцевали крупные пахучие южные пылины стоял прямо на моём лице. Я встал на четвереньки и медленно, стараясь не взбалтывать, поводил головой из стороны в сторону. Я находился в полуподвальной, совершенно кубической комнате, небрежно декорированной деревянными стойками для вина, преимущественно пустыми, и яркими светильниками, собранными из предметов, являющихся, в глубине своих неодушевленных душ, праздничным разноцветным мусором. 

 Я вышел из комнаты, постепенно обретая прямохождение, и задевая кистями за ступени, натыкаясь на вычурную, почти поглотившую эти пространства, мебель, побрел на поиск ванной комнаты. Дом изнутри имел форму, которую обычно придаёт своим постройкам небрежный и ленивый ребенок, наткнувшийся на коробку разнокалиберных и ярких кубиков. Создавалось впечатление, что большая часть комнат оказалась на своих местах совершенно случайно, зато остальные этот злобный, но недалекий младенец расположил так, чтобы солдатики, или кто там в них будет жить, посворачивали свои коротенькие оловянные шейки. Крупные разделы этой затаенной архитектурной злобы соединялись между собой винтовыми, покрытыми скользким кафелем лестницами, всякая ступенька которых была мне по пояс.

Уронив несколько некрупных сервантов, я под негромкий визг поочерёдно вломился в несколько комнат, в каждой из которых симпатичный, южный, обильно пирсингованый юноша спал поверх красивой, словно бы везде одной и той же негритянки, ароматной крупной девахи с огромной, но в меру мятой чёрной, мускусно лоснящейся задницей, узкими, с белыми подошвой ступнями, и мягкой, разметавшейся грудью с фиолетовыми пупырями вокруг сосков. Память возвращалась ко мне неохотно, тугими горячими рывками. Со всеми этими людьми я уже был знаком. Вчера в состояние пьяного гоблина, попавшего в Диснейленд прямо из концлагеря, мне довелось в буквальном смысле тесно со всеми пообщаться. Как оказалось, итальянцы весьма непринуждённо переходят в тактильный мод общения. Скажем хуже, представившись, они сразу же начинают вас мять, тискать ощупывать, обнюхивать и охлопывать ладошами. Однако здесь этот режим отношений ничего не значит. Мы, русские достаточно плотно держимся за физическое расстояние между нашими телами, но, ежели вдруг, волею случая нам довелось слегка соприкоснуться рукавами, мы сразу приступаем к густому ядерному пореву. Итальянцы могут с искренним любопытством полчаса ощупывать сокровенные части вашего организма, и с удовольствием предоставляют к исследованию свои, однако задорно тиская ваше не скажу чего, на предложенье перейти к каким либо процедурам, они скорее всего ответят недоумением и легкой затаенной обидой. Я говорю "скорее всего", потому что являясь тонко чувствующим аналитиком, пускай и в состоянье первомайского водопроводчика, я никому там ничего не предлагал.

Полежав часа полтора по своему обыкновению в ванне и опрокинув в рот последние сто пятьдесят грамм виски, я выполз во внутренний, живописный, однако неухоженный дворик, где нашел не слишком чистый шезлонг, в который тут же прилёг, чей-то кремовый усатый бюст, симпатичную инсталляцию из океанских раковин, прибора для варки кофе по-турецки и двойной виниловой микс-вертушки, подпирающей ржавый мотороллер без колёс. На ассиметричной, уводящей куда-то в необдуманный верх лестнице мирно росли себе в горшочках элементы молодежной культуры. Я одобрительно улыбнулся элементам, расслышав в отдаленье приглушенный дискант: «Ай кил зыс рашен!». Вспомнив, что ванных комнат было в доме обнаружено две, методом простого исключения я постиг еще два итальянских обычая. Во-первых у них тут платная вода, а во-вторых, впрочем как и в России они любят оставлять на утро чуть-чуть спиртного, однако, в отличие от моих соотечественников отчего-то не прячут его в сейф.

Снаружи дом представлял достаточно живописно сваленные в кучу многочисленные и разнообразные балкончики и терраски. Отовсюду торчали пыльные с плоскими верхушками лесонасаждения. Через пару тройку минут терраски наполнились людьми, которые тут же взялись принимать самые противоестественные, но равно живописные позы, демонстрируя у кого что есть. Кто-то казал миру плитки на животе, кто-то тату и пирсинг, кто-то пугающе развитые молочные железы, кто-то валики жира на оливковых боках. Все говорили гортанно и многословно. Наконец из кустов, скрывающих дверь в давшее мне приют строенье, пританцовывающей, но не слишком ровной походкой вышел Микеле. Он то поднимал, то опускал обе руки, приплясывая делал сложнейшие па, размахивал руками и ногами, и без конца говорил колоссальную массу по всей видимости не слишком связанных между собой слов, по ходу перечисляя добрых полсотни окружающих нас людей по именам. При этом он не разу не ошибся, и главное, не оступился и не упал, что сильно меня удивило, ведь прогуливаясь на каблуках по парапету шириной в ладонь, он совершенно не смотрел под ноги. Как я понял позже, под ноги в Италии смотрят только морально нечистоплотные подонки или же социально неадаптированные аутсайдеры.

Общество оживилось, позы стали рискованнее и причудливей, слова гортанней. Кто-то подпрыгивал, появляясь над живой изгородью по пояс, как тролль из ящика, девица, сидящая тремя террасками выше в сложнейшей зооморфной позиции в забытьи увлеченья чесала правой ногой кончик носа, арабского вида юноша, лысый и с плоской бородой гулял по перилам наподобие Карлсона. Действо, смысл которого был совершенно спрятан от меня за языковым барьером, стремительно росло в интенсивности и стало уж меня припугивать, когда Мик, разом взмахнув обеими руками, подпрыгнув, вскрикнув, и взбив на лету чуб разом остановил весь концерт (пипл замер в тех позах, в каких его застал микелевский кульбит) и спокойно сказал мне на том самом английском, за который Ричард разрубал сарацинов напополам: «Всё, пойдем, пора!». На секунду я предположил, что сейчас все так и останутся стоять, а мы с Микеле уйдём, наподобие двух взбесившихся Хлестаковых из финальной сцены «Ревизора», однако конечно же о «Ревизоре» в описываемых местах никто и не слыхивал. Через минуту, выйдя из каталепсии вся толпа причудливой, и как-то неожиданно многонациональной молоди хлынула с нами прощаться. На прощанье Ермано назвал меня «хорошистом» и пару раз похлопал пониже спины. От этого одетого в спортивный костюм и бейсболку человека я ничего подобного совершенно не ожидал.

 На вокзале я спросил у Мика, где я могу поменять грины на евры? Он посмотрел на меня так, словно я осведомился, девственница ли его сестра, потом покивал головой, очевидно вспомнив о варварском моём происхождение и, сунув мне в руки пару особенно габаритных, ранее навьюченных на него, девайсов куда-то смылся. Пока я пытался понять предназначение многочисленных, густо покрытых лампочками привокзальных машин, в которые итальянцы для чего-то пихали, приобретённые у совершенно других, значительно менее огромных и страшных, машин билеты, Микеле вернулся с дюжиной тёмного пива и четырьмя сендвичами со свининой. Я решил, что поменяю деньги в тех, вне всякого сомнения странных местах, в которые мы направляемся. Как же я ошибался! «Дорогой Мик! - спросил я, - Долго ли нам ехать туда, куда мы собираемся, и что вообще мы там собственно забыли?». Я полагал, что кроме кабака и террасного поселенья в Риме без сомненья оставалась ещё пара-тройка забавных мест. «Едем мы в Анкону, это такая, на три часа, комммуна – сообщил мне Мик, - и к счастью мы там, совершенно ничего не забыли». «К счастью!» - ответил я, улыбаясь, как полноватая вдова, только что сказавшая «да» однорукому майору, полез в электричку. 

 Электричка имела два несомненных преимущества перед нашей, и один кошмарный недостаток. В ней были откидные столики для бухла и чистые, самолётные сортиры, однако за куренье в тамбуре, судя по перепуганным моей сигаретой репам, пожизненно ссылали на Канары пасти хомячков. Микеле выпил пару пинт тёмного, включил ноутбук, и благодушно задремал, чуть свесившись в проход. Я же откупорил третью бутылку и стал втыкать застеколье. За стеклом тем временем происходили события достойные камеры Линча. Всякий здравый человек понимает, что реальность обладает некоторым набором тонких, однако незыблемых свойств. Фантасты же бывают разные. Первые из них плодят залихватские ландскейпы из торчащих как попало геометрических примитивов ярких ярмарочных оттенков, набитые козлорогими перепончатокрылыми уродами, несущими на пупырчатых, подгнивших спинах голых сисястых, хвостатых и вообще недобрых, мясистых тёток. Это кривые, хреновые фантасты. Другие же тайком от читателя, подменяют в реальности какую-нибудь едва заметную, но весьма определяющую черточку, например переворачивают пламя вверх ногами (представьте себе мир, в котором огонь горит не вверх, а вниз). Таких фантастов я люблю, однако сегодня те из них, кого не взяли рекламировать бухло и прокладки, грузят арбузы, в надежде купить тяжёлых и грязных наркотиков, которые помогут им забыть навсегда о том, что они когда-то полагали себя литераторами.

То, что происходило за окном было во вкусе вторых, правильных фантастов.
В привычной брутальной реальности (в той, где мучают хороших фантастов, и за так дают запредельное бабло мрачным тупорогим подонкам) существует добрый десяток модов экзотики и все они существуют друг от друга отдельно, не смешиваясь, как водка и томатный сок в правильной кровоточивой Маше. То бишь отдельно живут перловские деревянные заборы с душной сиренью и зеленоватыми стволами тополей над ними. Отдельно обитают кавказские горы, отдельно манты и верблюды. Никакого отношения к вышеизложенному не имеют огромные болота с выпями и ловящими лягушек измождёнными безумными девицами в лохмотьях, совершенно особое место занимают крымские руины и никоим образом к ним не относятся противоестественной протяженности двуполосные мокрые автодороги по обочинам которых бредут завернутые в плащи мужики с эмалевыми, затянутыми полиэтиленом вёдрами.

Составитель реестра тутошних ландскейпов очевидно задался целью, которую ставит перед собой жадноватый хозяин, переезжающий из большого загородного дома в московскую однушку. Он постарался запихнуть в единственное, весьма ограниченное пространство максимальное количество предметов. В целом из окна электрички Рим-Анкона видна заброшенная в предгорья, а местами даже и в горы, подмосковная Тайнинка. То-бишь это изобилие сколоченных из жердей, железных листов, старых санок, автомобильной обшивки, и прочей оранжево-охристой глупости, заборчиков, ограждающих, не весть от кого, чьи-то делянки; кособоких плоских сарайчиков со стенами, покрытами слоем дисков от циркулярных пил, старинных утюгов и капканов, да облезлых жутковатых картин доморощенных Пиросмани, на которых, по преимуществу, бывают изображены жирные, мясного вида цветы, сиськоподобный виноград и собственно сиськи небывалой, пронзительной кособокости. Однако вместо сирени всё это хозяйство густо поросло лозой, кривыми горными дубками, платанами, каракасами, и каким-то мрачным, желтовато-серебристым ивоподобным сорняком.

Из такого, густого и практически однородного пейзажа (последнюю ничейную территорию в тех местах Ромул проиграл в крокет ещё гигантскому бородавочнику) торчат местами живописнейшие крытые зелёной, наглухо замшелой черепицей малиново-розовые, скрытые в сухих ползучих растеньях, островерхие руины ферм из дикого разнокалиберного камня. Отдельные руины плавно перерастают в описанные выше сараюшки, а то и в аккуратные по нескольку этажей особнячки. В остальных живописно рассажены загорелые фигуристые тинейджеры со здоровенными пыльными бутылями вина. Через всё это течёт множество мутных и не слишком горных речек. Особенно меня впечатлила манера запущать отдельные, наиболее злобные речушки по каменным открытым акведукам. То есть среди корявых гремящих листвой ветвей, арочное из дикого камня замшелое, ажурней не бывает, строение, по верху которого мчится бугристая капустного цвета вода.

Выше подобной беды расставлены остроконечные, не водящиеся у нас, холмы, на которые, колпаками нахлобучены, просочившиеся из какого-то фраеподобного фентези, желтые террасные городки. Однако и этого оказалось мало проектировщику ландшафта, и над увенчанными остроконечными башенками городками он влепил ещё и сиреневатые загибающиеся во внутрь на зрителя, снеговые вершины, покомпактней кавказских, но от того лишь более ирреальные. Когда пиво подзавершилось, меня охватила бурная томительная радость. Я опустил окно, и вылез в него по пояс, на встречу тёплому в мраморных нитках ветру.

Чем дальше мы забирались в горы, тем руиноподобней становились дома, серей и неприютней скалы и мутнее реки, и, наконец забродили вокруг поблескивая короткими игрушечными молниями карликовые пятиминутные грозы. Одна, наглая, толстая, плоскорожая гроза, скособочила серую, мокрую ряху, и плюнула толстым столбом ливня в вершину соседней горы.

Поезд нырнул в туман, потом в дождь, потом ещё в какой-то вовсе аутентичный атмосферный осадок и я, опасаясь обильно подмоченной тётушки справа, закрыл окно. Я попробовал читать. Ан не тут то было. Я совершенно не понимал того, что написано в книжке. Локомотив же, решив, что зритель я неблагодарный и хватит уже передо мной тут устраивать, осторожно, как страус по потёмкинской лестнице стал спускаться в долину. Это была та самая долина, напоровшись на которую, Додо решил, что блондинки помнят всё задом наперёд. Вот чего он там навтыкал: «Это была удивительная страна. Поперек бежали прямые ручейки, а аккуратные живые изгороди делили пространство между ручейками на равные квадраты». От себя добавлю что пространство квадратов с шизофреничной, эшеровской, сосущей симметрией было заполнено аккуратными островерхими домиками, зелёными цементными заводами кислотно-яркими цветниками, короче той, заманчивой канителью, которую мы тщётно выпрашивали у задроченных совдепией родителей, в отделе по продаже детских немецких железных дорог Центрального Детского Мира.

Поезд не стал прыгать, плясать камаринского, плеваться ядовитой слюной, и вообще выделывать фортеля, милые сердцу падких до нимфеток математиков. Напротив, он, глупо хихикая, банально пристал к крошечному полустанку, и мы с Микеле вывалились из вагона на розовый, залитый солнцем перрон.

 Вообразите себе Мальвину, которая покончила вдруг и напрочь с артистическими глупостями и сделала марьяж с Артемоном, сразу же после похорон Пьеро, спродюссированных голопирующей страстью ку-клуц-клановца печального образа к какой-нибудь недорогой, но сильнодействующей заманихе. Причём Мальвина эта за Артемоном стала вдруг жизнерадостна и полнокровна, как две Мальвины (а чего собственно ждать от личинки Фрейкен Бок в розовых тапках). Её переименовали в сеньёру Мальву, дали ей несколькимо авто, и очень много огромных и свирепых телевизоров. Мальва улыбнулась, и уткнулась круглой миловидной репкой в увлекательный, но нелюбопытный бизнес, и так увлеклась, что незаметно для сеньёры, за спиною у ней образовалось несколько артистически озабоченых, однако редкостно благоразумных ребятишек. 

 Понятно, что какой-никакой мальвинник ей Артемон нагавкал. То бишь эдакое сочетание свирепой, не менее, чем трёхрублёвской борзости с помпонами и буфами в розовых тонах, однако не без сельхоз-романского духа стоящего на черепичных крышах, плюще и диком (или по крайнем мере диковатом) камне. Домик не без садика. А садик не без цветочков, каждый с хорошую винницкую капустину, разнообразных, но равно привлекательных, для девочек трёх лет, оттенков. Если у вас получилось всё это представить, то вы натурально лихой воображун, и уж вообразить себе населённый пункт составленный из полутысячи подобных гнёздышек и норок вам раз плюнуть.

Я шёл по такому парадизу с бутылкой «Короны» в лапе, и размышлял о неистребимости художественного шила в заднице мирного жителя. В таком городе хорошо есть свиной бекон с пшеничной булкой и вином, валять кого-то смуглого и ширококостного на шёлковых подшитых тюлью простынях, смотреть, как в дыму садов пылит июльская дорога, или как кипит в дожде салатовая сьерра, или же напротив того, как теряются холмы в высоком древнем небе. Однако в таком блаженном и сладостном месте совершенно не прибивает (по крайней мере, меня) ваять что-нибудь напоминающее объект актуального художества. И ведь не тут то было. В городке этом, именуемом, к слову, Мое несколько лет подряд пропадал реальный кинофестиваль короткометражек.

Изнутри на стенах большинства мальвинников висели дипломы за какие-то невероятные творческие заслуги, и чуть ли не в каждом саду возвышалась, как правило, покрытая серебрянкой лихая инсталляция. Наиболее показательная такого рода скульптура стояла в комнате, куда Микеле меня определил на постой. Она представляла из себя куклу-Мальвину в рост человека, покрытую серебрянкой, в белых, окрашенных в правильном женском месте менстрой трусах, изнутри эти трусы оттягивал вперёд небольшой но весьма крепенький елдак, в одной руке андрогин держал никелированный пистолет, другая же, с ампутированной кистью, заканчивалась разнообразными компьютерными разъёмами и джеками. Как я узнал впоследствии, автором этой работы был сам Мик.

«Здесь ты сможешь жить» - сказал Мик, демонстрируя мне квартиру, в ванной комнате которой на ряду со мной смогли бы, не парясь сосуществовать ещё пяток страдающих клаустрофобией жирафов. «Я попробую» - ответил ваш покорный слуга, повисая всей тушкой на ремешке, который как, мне отчего-то показалось, должен был приводить в движение традиционные тяжёлые деревянные ставни-жалюзи на окнах. За окнами в салатовые, конические холмы, покрытые сплошь квазикультурным земледелием убегала, извиваясь по специально разработанной кривой синяя, влажно-дымящаяся после дождя дорога. Дожди в апрельской Анконе пролетают рядом чуть чаще, чем автомобили, поэтому к ним привыкаешь так же быстро, как в Крыму к сколопендрам. На ближайшем холме по пояс в дымке плыла разбитная часовня. К этой часовне очень хотелось ехать на холодном серебристом велосипеде с высокой рамой, в толстом свитере и с коньяком за пазухой, прямо по этой кукольной дороге, мимо набитых магнолиями, платанами, и прочей неведомой мне южной ерундой садиков. Через несколько дней я и впрямь поехал туда на именно таком аппарате. К моему изумлению два отдельных клироса храма украшали большие золоченые буквы «M» и «W» соответственно.

Я смотрел с широкого каменного балкончика на как-то сладостно, светло уникальный, и в то же время поразительно шаблонный буржуазный конфетно-ванильный городок, в котором мне предстояло жить, и, по всей видимости, работать на протяжении двух будущих недель. Мне было хорошо, радостно и страшно от явственно изобильных надвигающихся событий. Крайне щепетильный в вопросах костюма Мик раскладывал мой скудный гардероб на три кучки «фор бар», «фор хом-дина», «фор энджой». «Сейчас мокнёмся в барчик – объяснял мне Мик, - пожамкаемся с пацанвой, и дёрнем аперитянского. Мы европейцы без аперитиву не шамаем. Без аперитиву даже эскимосы жрать не садятся. Потом сменим робу и пойдём к матушке с тятей, они нас покормят и выпить нормально уже дадут. Как чуть-чуть пьяными сделаемся, подправим дресс и поедем на Мега-Роуз-Пати, красную водку жрать… Ты красную водку хавал? Ну вот, хоть оттопыришься. Сегодня потихоничку, а то мой корешок завтра хочет рождаться. Говорил, давеча, мол, сейчас рожусь и обкормлю всех в труху огромным количеством совершенно великолепной рыбы. Потом, когда репа поуже станет, бултыхнёмся в Рому, погуляем, выпьем, ну и сценарюшку напишем. Здесь сценарии писать это какой-то уж совсем херовый имидж. А как вернёмся назад, не успеем выпить, понаползёт спецов… Тогда возьмём винчишка, голую модель, и все на свалку, лабать лихой актуальный гарбидж фотосекс. Я вообще не втыкаю как до сих пор никто не дотумкал до гарбидж фотосекса, когда вокруг столько говна и голых моделей».

Весь этот, всё сметающий поток несущихся в хлебло событий, и в самом деле ожидал меня в будущем, весь в ароматных пенках, и припорошен экзотичной, с привкусом пармезана заляпухой.
 

У Вас недостаточно прав для комментирования этого материала

 
Сайт разработан дизайн группой "VAKS"